— Будет! О, пожалуйста, будет! — громко вскричала Варвара Васильевна.
— Не бойтесь! Не кричите! Жизнь — все-таки прекрасна! Ведь я пришел снизу, со дна жизни, оттуда, где грязь и тьма, где человек — еще полузверь, где вся жизнь — только труд ради хлеба. Там она льется медленно, темным, густым потоком, но и там сверкают на солнце неоценимые алмазы великодушия, ума, героизма, и там есть любовь, и там красота — всюду, где есть человек, есть и хорошее! В крупицах, в малых зернах, да! но — есть! И зерна не гибнут все: они растут и расцветают, и дадут плод своей жизни, о, дадут! Дадут! Поверьте мне, что человек всюду носит в себе бога, и, где бы и чем бы он ни был, он останется человеком и есть лучшее на земле! Право мое верить так и дорого купил, да — но зато я имею это право на нею жизнь! И в этом праве другое я имею — право требовать, чтоб и вы верили так же, как я, ибо я есть правдивый голос жизни, грубый крик тех, которые остались там, внизу, отпустив меля к вам для свидетельства о страданиях их! Они тоже хотят наверх — к самосознанию, к свету, свободе!..
В конце речи его голос звучал громко, как рев большого животного, раздраженного голодом или болью, Глаза сверкали возбужденно, даже как бы гневно, и было в их блеске что-то жестокое. Когда его слова оборвались, он глубоко вздохнул и, дотронувшись рукой до головы, грузно опустился на стул. Прошла минута молчания, все сидели неподвижно, и даже Сурков замер а созерцании изящно обточенных ногтей на своих пальцах.
— ЗдОрово! — вскакивая на ноги, вдруг рявкнул Кирмалов таким голосом, точно у него в груди что-то разорвалось. — Верно! Свято! Я знаю, я тоже проходил сквозь свинство… я тоже все видел! Но у меня порвалась струна жизни, и я дребезжу. Я — дурак! Я сказал про вас — буржуй, да… Это мне стыдно… Простите! Я всё понял теперь… хоть и болван… Вот!
— Я очень, очень рад, что вижу вас таким… — серьезно и искренно сказал Шебуев, улыбаясь ему своей хорошей улыбкой.
— Да-а! — заговорил доктор с непонятным недоумением в голосе и на лице. — Все, что вы сказали нам, — сказано сильно, веско… хотя и субъективно… И, разумеется, непосредственный опыт, как базис миросозерцания, прочнее теории… глубже залегает в душу… Но, скажу, ограничиваться им, подвергая остракизму теории… было бы односторонностью… Главной силой сказанного вами, сколько я понимаю, является это бодрое настроение, этот, столь редкий в наше время, оптимизм…
— О, я не оптимист! — быстро воскликнул Шебуев,
— Нет? Но позвольте, — как же мы назовем ваше настроение? Жизнь прекрасна, говорите вы… На мой взгляд, такое утверждение является характерным симптомом оптимизма…
— Доктору необходимо поставить диагноз вашей болезни, — заявил Сурков необычным для него грубым голосом. — Определив ее как оптимистический взгляд на людей, он, наверное, пропишет вам близкое знакомство с ним, доктором, и… и вы скоро выздоровеете, Аким Андреевич!
— Ваши дерзости, милейший Владимир Ильич, не могут задеть меня, как и ваше остроумие не доставляет мне удовольствия.
— О доктор! Не говорите так протяжно, такими длинными фразами… Слушаешь вас, и кажется, что душа ваша куда-то ползет из вас…
— Господа! — строго и спокойно воскликнула Варвара Васильевна, вставая со стула и опираясь руками на стол. Лицо у нее было взволнованное, глаза расширены, и дышала она прерывисто. — Я прошу вас прекратить эти неуместные — извините! — даже неприличные остроты и дерзости. Я думаю, что Аким Андреевич сказал больше того, сколько вы заметили в его словах… Вы обижаете его… и меня… и еще вот их, людей, которые относятся к жизни серьезнее вас…
Она указала жестом руки на Хребтова, который сидел, медленно потирая руки и с таким видом, как будто он припоминал что-то, на Кирмалова, угрюмо и с раздражением смотревшего в лицо доктора, и на Малинина, который, облокотясь на стол рядом с ней, крепко сжал руками голову и, казалось, не слышал ничего.
— В словах Акима Андреевича было нечто и для вас, Владимир Ильич…
— Для меня? — сощурив глаза, воскликнул Сурков, нимало не смущенный выговором. — Нового для меня было немного… но, поверьте, Аким Андреевич, я слушал вас с искренним наслаждением. Если ваш голос и не крик жизни, то это все-таки жизненный голос! Я даже готов уважать вас… право! Говорю готов, потому что не уважаю людей… На это у меня есть причины и, быть может, одной из них является то, что я всю жизнь вертелся в кругу людей бесцветных, дряблых, безличных, людей интеллигентных, как вы выругались. А новым для меня были занозы Сорок семь заноз в спину, но жизнь все-таки прекрасна!.. В этом есть что-то фанатическое… Тут звучит восторг раба-христианина, который горит, облитый смолой, и уже ноги у него обуглились, но уста все поют хвалу богу… Это — хорошо! Это — сильно и хотя старо, а свежо! Господа! — задорно оглядывая всех черными глазками, звонко крикнул Сурков. — Я от всей души желаю вам по сорок семь сосновых заноз в спины. Доктор! Сообщите в «Новости терапии» рецепт для возбуждения жизни — сосновые занозы в спину по одному разу в неделю
— Опять спрыгнул! — угрюмо сказал Кирмалов и безнадежно махнул рукой,
— Это слишком часто! — смеясь, сказал Шебуев.
Он смотрел на юношу, как большая, спокойная собака-волкодав на разыгравшегося котенка.
— Ваши шутки утомляют, Сурков! — с гримасой усталости на бледном липе заговорил Малинин. Он был как-то подавлен и болезненно раздражен. — Неужели вы не чувствуете, что здесь сейчас прочитали всем нам отходную.
Шебуев с доброй улыбкой, дрожавшей на его губах, обернулся к Малинину, но в это время в комнате раздался тихий насмешливый свист.