Вздохнув во всю силу груди, Игнат рухнул на колени и дрожащим голосом забормотал, крепко прижимая руки к груди:
— Слава тебе, господи! Не восхотел ты, стало быть, чтобы прекратился род мой! Не останутся без оправдания грехи мои пред тобою… Спасибо тебе, господи!
И тотчас же, поднявшись на ноги, он начал зычно командовать:
— Эй! Поезжай кто-нибудь к Николе за попом! Игнатий, мол, Матвеич просит! Пожалуйте, мол, молитву роженице дать…
Явилась горничная и тревожно сказала ему:
— Игнатии Матвеич! Наталья Фоминишна вас зовет… плохо им…
— Чего плохо? Пройдет! — рычал он, радостно сверкая глазами. — Скажи сейчас иду! Скажи — молодец она! Сейчас, мол, подарок на зубок достанет и придет! Стой! Закуску попу приготовьте, за кумом Маякиным пошлите!
Его огромная фигура точно еще выросла, опьяненный радостью, он нелепо метался по комнате, потирал руки и, бросая на образа умиленные взгляды, крестился, широко размахивая рукой… Наконец пошел к жене.
Там прежде всего бросилось в глаза ему маленькое красное тельце, которое повитуха мыла в корыте. Увидав его, Игнат встал на носки сапог и, заложив руки за спину, пошел к нему, ступая осторожно и смешно оттопырив губы. Оно верещало и барахталось в воде, обнаженное, бессильное, трогательно жалкое…
— Ты, тово, — осторожнее тискай… Ведь у него еще и костей-то нет… — сказал Игнат повитухе просительно и вполголоса.
Она засмеялась, открывая беззубый рот и ловко перебрасывая ребенка с руки на руку.
— Иди к жене-то…
Он послушно двинулся к постели и на ходу спросил:
— Ну что, Наталья?
Потом, подойдя, отдернул прочь полог, бросавший тень на постель.
— Не выживу я… — раздался тихий, хрипящий голос.
Игнат молчал, пристально глядя на лицо жены, утонувшее в белой подушке, по которой, как мертвые змеи, раскинулись темные пряди волос. Желтое, безжизненное, с черными пятнами вокруг огромных, широко раскрытых глаз — оно было чужое ему. И взгляд этих страшных глаз, неподвижно устремленный куда-то в даль, сквозь стену, — тоже был незнаком Игнату. Сердце его, стиснутое тяжелым предчувствием, замедлило радостное биение.
— Ничего… Это уж всегда… — тихо говорил он, наклоняясь поцеловать жену. Но прямо в лицо его она повторила:
— Не выживу…
Губы у нее были серые, холодные, и когда он прикоснулся к ним своими губами, то понял, что смерть — уже в ней.
— О, господи! — испуганным шёпотом произнес он, чувствуя, что страх давит ему горло и не дает дышать. — Наташа! Как же? Ведь ему — грудь надо? Что ты это!
Он чуть не закричал на жену. Около него суетилась повитуха; болтая в воздухе плачущим ребенком, она что-то убедительно говорила ему, но он ничего не слышал и не мог оторвать своих глаз от страшного лица жены. Губы ее шевелились, он слышал тихие слова, но не понимал их. Сидя на краю постели, он говорил глухим и робким голосом:
— Ты подумай — ведь он без тебя не может, — ведь младенец! Ты крепись душой-то: мысль-то эту гони! Гони ее…
Говорил и понимал — ненужное говорит он. Слезы вскипали в нем, в груди родилось что-то тяжелое, точно камень, холодное, как льдина.
— Прости меня — прощай! Береги, смотри… Не пей… — беззвучно шептала Наталья.
Священник пришел и, закрыв чем-то лицо ее, стал, вздыхая, читать над нею умоляющие слова:
— «Владыко господи вседержителю, исцеляяй всякий недуг… и сию, днесь родившую, рабу твою Наталью исцели… и восстави ю от одра, на нем же лежит… зане, по пророка Давида словеси:» в беззакониях зачахомся и сквернави вси есмы пред тобою…»
Голос старика прерывался, худое лицо было строго, от одежд его пахло ладаном.
— «…из нея рожденного младенца соблюди от всякого ада… от всякия лютости… от всякия бури… от духов лукавых, дневных же и нощных…»
Игнат безмолвно плакал. Слезы его, большие и теплые, падали на обнаженную руку жены. Но рука ее, должно быть, не чувствовала, как ударяются о нее слезы: она оставалась неподвижной, и кожа на ней не вздрагивала от ударов слез. Приняв молитву, Наталья впала в беспамятство и на вторые сутки умерла, ни слова не сказав никому больше, — умерла так же молча, как жила. Устроив жене пышные похороны, Игнат окрестил сына, назвал его Фомой и, скрепя сердце, отдал его в семью крестного отца Маякнна, у которого жена незадолго пред этим тоже родила. В густой темной бороде Игната смерть жены посеяла много седин, но в блеске его глаз явилось нечто новое — мягкое и ласковое.
Маякин жил в огромном двухэтажном доме с большим палисадником, в котором пышно разрослись могучие старые липы. Густые ветви частым, темным кружевом закрывали окна, и солнце сквозь эту завесу с трудом, раздробленными лучами проникало в маленькие комнаты, тесно заставленные разнообразной мебелью и большими сундуками, отчего в комнатах всегда царил строгий полумрак. Семья была благочестива — запах воска, ладана и лампадного масла наполнял дом, покаянные вздохи, молитвенные слова носились в воздухе. Обрядности исполнялись неуклонно, с наслаждением, в них влагалась вся свободная сила обитателей дома. В сумрачной, душной и тяжелой атмосфере по комнатам почти бесшумно двигались женские фигуры, одетые в темные платья, всегда с видом душевного сокрушения на лицах и всегда в мягких туфлях на ногах.
Семья Якова Маякина состояла из него самого, его жены, дочери и пяти родственниц, причем самой младшей из них было тридцать четыре года. Все они были одинаково благочестивы, безличны и подчинены Антонине Ивановне, хозяйке дома, женщине высокой, худой, с темным лицом и строгими серыми глазами, — они блестели властно и умно. Был еще у Маякина, сын Тарас, но имя его не упоминалось в семье; в городе было известно, что с той поры, как девятнадцатилетний Тарас уехал в Москву учиться и через три года женился там против воли отца, — Яков отрекся от него. А потам Тарас пропал без вести. Говорили, что он за что-то сослан в Сибирь…