— Как же не говорить?
— Э-эх ты! — вздохнула Саша и снова принялась одеваться.
— А что я?
— Да так… Ровно ты от двух отцов родился… Знаешь ты, что я заметила за людьми?
— Ну?
— Который человек сам за себя отвечать не может, значит-боится он себя, значит — грош ему цена!
— Это ты про меня? — спросил Фома, помолчав. Она накинула на плечи широкий розовый капот и, стоя среди комнаты, сказала низким, глухим голосом человеку, лежавшему у ног ее:
— О душе моей ты не смеешь говорить… Нет тебе до нее дела! Я — могу говорить! Я бы, захотевши, сказала всем вам — эх как! Есть у меня слова про вас… как молотки! Так бы по башкам застукала я… с ума бы вы посходили… Но — словами вас не вылечишь… Вас на огне жечь надо, вот как сковороды в чистый понедельник выжигают…
Вскинув руки к голове, она порывисто распустила волосы, и когда они тяжелыми черными прядями рассыпались по плечам ее, — женщина гордо тряхнула головой и с презрением сказала:
— Не смотри, что я гулящая! И в грязи человек бывает чище того, кто в шелках гуляет… Знал бы ты, что я про вас, кобелей, думаю, какую злобу я имею против вас! От злобы и молчу… потому — боюсь, что, если скажу ее, — пусто в душе будет… жить нечем будет!..
Теперь она снова нравилась ему. В словах ее было что-то родственное его настроению. Он, усмехнувшись, с удовольствием в голосе и на лице сказал ей:
— И я тоже чувствую — растет у меня в душе что-то… Эх, заговорю и я своими словами, придет время.
— Против кого это? — небрежно спросила Саша.
— Против всех! — воскликнул Фома, вскакивая на ноги. — Против фальши!.. Я спрошу…
— Спроси-ка: самовар готов? — равнодушно приказала ему Саша.
Фома взглянул на нее и с сердцем крикнул:
— Пошла к чёрту! Спрашивай сама…
— Чего ты лаешь? И она ушла из избы…
…Ветер резкими порывами летал над рекой, и покрытая бурыми волнами река судорожно рвалась навстречу ветру с шумным плеском, вся в пене гнева. Кусты прибрежного ивняка низко склонялись к земле, дрожащие, гонимые ударами ветра. В воздухе носился свист, вой и густой, охающий звук, вырывавшийся из десятков людских грудей:
— Идет — идет — идет!
— У горного берега стояли на якорях две порожние баржи, высокие мачты их, поднявшись в небо, тревожно покачивались из стороны в сторону, выписывая в воздухе невидимый узор. Палубы барж загромождены лесами из толстых бревен; повсюду висели блоки; цепи и канаты качались в воздухе; звенья цепей слабо брякали… Толпа мужиков в синих и красных рубахах волокла по палубе большое бревно и, тяжело топая ногами, охала во всю грудь:
— Идет — идет — идет!
К лесам тоже прилепились синие и красные комья; ветер, раздувая рубахи и порты, придавал людям странные формы, делая их то горбатыми, то круглыми и надутыми, как пузыри. Люди на лесах и палубах что-то вязали, рубили, пилили, вбивали гвозди, везде мелькали большие руки с засученными по локти рукавами рубах. Ветер разносил над рекой бодрый шум: пила грызла дерево, захлебываясь от злой радости; сухо кряхтели бревна, раненные топорами; болезненно трещали доски, раскалываясь под ударами, ехидно взвизгивал рубанок. Железный лязг цепей и стонущий скрип блоков сливались с шумом волн, ветер гулко выл и гнал по небу тучи.
— Pe-ебя-а-тутки, бе-ерем, давай!
— Разуда-алый ещо — о разок!.. — просительно выводил кто-то высоким голосом…
Фома, красивый и стройный, в коротком драповом пиджаке и в высоких сапогах, стоял, прислонясь спиной к мачте, и, дрожащей рукой пощипывая бородку, любовался работой. Шум вокруг него вызывал и в нем желание кричать, возиться вместе с мужиками, рубить дерево, таскать тяжести, командовать — заставить всех обратить на себя внимание и показать всем свою силу, ловкость, живую душу в себе. Но он сдерживался и стоял молча, неподвижно: ему было стыдно. Он хозяин тут над всеми, и если примется работать сам — никто не поверит, что он работает просто из охоты, а не для того, чтоб подогнать их, показать им пример.
Русый и кудрявый парень с расстегнутым воротом рубахи то и дело пробегал мимо него то с доской на плече, то с топором в руке; он подпрыгивал, как разыгравшийся козел, рассыпал вокруг себя веселый, звонкий смех, шутки, крепкую ругань и работал без устали, помогая то одному, то другому, быстро и ловко бегая по палубе, заваленной щепами и деревом. Фома упорно следил за ним и чувствовал зависть к этому парню.
«Счастливый, должно быть…» — думал Фома. Эта мысль вызывала в нем острое желание оборвать парня, сконфузить его. Все вокруг охвачены пылом спешной работы, дружно и споро укрепляли леса, устраивали блоки, готовясь поднять со дна реки затонувшую баржу; все были бодра веселы и — жили. Он же стоял в стороне от них, не зная, что делать, ничего не умея, чувствуя себя ненужным в этом большом труде. Обидно было ему чувствовать себя лишним среди людей, и чем больше он присматривался к ним, тем более крепла эта обида. Его колола мысль, что ведь вот — для него всё это делается, а однако он тут ни при чем…
«Где же мое место? — угрюмо думалось ему. — Где мое дело?..»
Подрядчик, маленький мужичок с острой седенькой бородкой и узенькими глазками на сером сморщенном лице, подошел к нему и сказал негромко, с какой-то особенной ясностью в словах:
— Всё изготовили, Фома Игнатьич, всё теперь как сдедоваит… Благословясь — начать бы!..
— Начинай… — кротко сказал Фома, отвертываясь в сторону от проницательного взгляда узких глаз мужика.
— Вот и слава тебе, господи! — сказал подрядчик, неторопливо застегивая поддевку и приосаниваясь. Потом он, медленно поворачивая голову, оглядел леса на баржах и звонко крикнул: